разрисованная стена ота краус
Онлайн чтение книги Том 4. Повести, рассказы и очерки
Фабрика смерти*
(Эскиз)
Я открыл как-то окно в своей комнате, в Чикаго, на Rhodes avenue. Комната быстро наполнилась особенным, тяжеловатым и чрезвычайно неприятным запахом.
— Заприте окно, — ветер от Stock-yard’а, — сказал мне Виктор Павлович, один из моих гостей-соотечественников.
— Это что такое? — спросил я.
— Как. Неужели вы еще не видели Сток-ярда? Напрасно: Пульмановский городок, где пьют кровь из людей, и Stock-yard, где убивают фабричным способом животных, — две great attractions [5] Знаменитые достопримечательности. (Ред.) Чикаго даже и не в выставочное время. Разве вы не знаете, что на свиной туше основано все величие Чикаго?
Виктор Павлович был человек желчный и не мог решить в течение долгих странствований, — где хуже: у нас, или в Америке, или еще где-нибудь на белом свете… Мы решили в этот день вместо выставки отправиться маленькой компанией к Stock-yard’у.
Ехать пришлось долго, и я начал было сомневаться, возможно ли вправду влияние столь отдаленного учреждения на атмосферу моей комнаты на Rhodes avenue. Но вот вагон, повертывая из улицы в улицу, несет нас чем-то вроде предместья: дома ниже, шире площади, много дыма, больше грязи на неровных мостовых, кое-где деревянные тротуары, стоптанные и с провалившимися досками. Еще далее наш вагон бежит, неизвестно уже как выбирая свою дорогу, по целой сети рельсов, искрестивших широкие площади и улицы, точно паутина.
Мы останавливаемся… Поперек нашего пути идет поезд, весь нагруженный скотом. Головы, головы, головы… Быки солидно смотрят на суетливую картину грязного города, сменившую для них простор родных прерий. В другом месте глупо толкутся овцы… Свиньи нервно возятся и обнаруживают беспокойство… Вагоны, вагоны, еще вагоны, без конца… Начинает накрапывать дождик, с утра уже разводящий на улицах тонкую, липкую грязь.
Последний вагон прошел, обвеяв нас полосой острого скотского запаха. Мы трогаемся далее… Дождик сильнее, грязь гуще, небо застилает каким-то особенным дымом, тяжелым и вязким. Вагон то и дело подпрыгивает на стыках. Три степных пастуха, в кожаных одеждах, покачиваясь на высоких седлах, тихонько едут под дождем и ведут о чем-то спокойную беседу. Они, вероятно, сдали уже свои партии. Теперь, может быть, считают барыши и с удовольствием думают о чистом воздухе и просторе прерий, где на зеленой траве пятнами бродят стада…
Чувствуется близость бойни. Сырой воздух пропитан угнетающим запахом, тем самым, от которого пришлось закрывать окна за несколько верст отсюда.
— Stock-yard! — выкрикивает кондуктор…
Перед нами целый городок сумрачно-муругих зданий с широкими дворами, обвеянных клубами пара и дыма… Грязно, сурово и уныло. Stock-yard неряшлив, серьезен и несколько циничен. Он грязен, некрасив, он нехорошо пахнет, и порой гости Чикаго, съехавшиеся со всего мира на его выставку, вынуждены затыкать носы… Что делать! Городу приходится выносить эти неприятные черты в характере Stock-yard’a: ведь город сделал блестящую карьеру, он может принимать, у себя блестящее общество, главным образом, благодаря своему некрасивому дедушке, Сток-ярду… А дедушка не торопится скидать для гостей грязный халат…
Stock-yard охотно принимает любопытных посетителей. Мы входим в дверь office’a [6] Бюро. (Ред.) и становимся на площадку щегольского лифта, и в несколько секунд мы уже наверху, в конторе. Не успели мы даже объяснить нашего желания, как навстречу нам вышел изящно одетый джентльмен и привычными движениями автомата роздал всем прибывшим по карточке. На моей карточке было напечатано:
Число убитого рогатого скота — 1.189.498
убитых свиней — 1.134.692
И т. д. Общая цифра — девяносто миллионов голов.
Затем Свифт и К о считают нелишним сообщить для сведения посетителей, что по плану города Чикаго их здания занимают 40 акров земли. Поверхность всех полов в этих зданиях 60 акров, крыши 29 акров…
И это лишь одна из компаний Сток-ярда, который весь состоит из таких же учреждений…
Через минуту мальчик в ливрее Свифта и К о явился за нами. Он только что отпустил такую же партию посетителей и теперь привычным жестом пригласил нас за собой… Рядом со мной в приемной сидела дама, державшая за руку девочку лет пяти. Она тоже взяла карточку с извещением о том, сколько Свифт и К о убили голов в 1892 году, но я думал сначала, что это недоразумение: дама, вероятно, пришла навестить кого-нибудь в конторе. Однако оказалось через минуту, что мы стоим рядом с этой дамой и с этой девочкой на галерее-помосте, висящем над обширною бойней.
Дело редко кончается с одного удара… Я вижу, что ближайший от меня бык упал на колени, полежал, потом поднялся и стал мотать рогатой головой, как будто отгоняя какое-то назойливое насекомое. А молот уже опять подымается над его головой…
Бык не видит… Мы сверху видим и ждем…
Дама стоит в двух шагах от меня, красиво облокотившись на перила, а ближе пятилетняя девочка просовывает личико в промежутки перил и с бессознательной детски недоумелой жадностью приглядывается к непонятному еще зрелищу смерти.
— Так и надо, — говорит Виктор Павлович. — Янки народ последовательный. Они не отворачиваются от того, что делают…
Первый акт кончен. Юный джентльмен в ливрее приглашает нас далее… Каждой партии посетителей показывается вся операция над партией введенных при них животных. Дама с девочкой и несколько мужчин пошли за провожатым, но мы все, кучка русских, как будто по уговору, свернули к выходу, откуда спускались рабочие. Это — задний ход Сток-ярда. Грязная площадка, грязный лифт, сам похожий на стойла. Блоки скрипят, пол качается и задевает за стенки, все сооружение кряхтит, стучит и встряхивается при остановке. Это далеко не похоже на щегольской лифт, которым любезные гг. Свифт и К о вводят своих посетителей с парадного хода. Но… мы сами отступили от программы…
Мы опять на дворе, под мелким дождем, среди грязных зданий… Мутный дождь разводит какое-то месиво на грязной земле, и грязные люди в тяжелых сапогах выпускают грязный дым из трубок в грязный, насыщенный жирными испарениями воздух.
— Российское слабодушие, — сказал желчный Виктор Павлович. — Кушать бычка можно, а смотреть, как его убивают, мы не согласны… Природный аристократизм и лицемерие чувства… По мне так вот, как эта американка, — привела ребенка и показала… вот, милая, что для тебя готовят эти добрые дяди… Это умнее и честнее. Нет, господа, пойдем уж далее…
Мы были рядом с входом в другое здание… К нему по рельсам подкатился вагон, и огромное стадо свиней, подгоняемых палками, высыпало на широкий помост, который вел кверху. Это очень остроумно: живая свинья должна доставить себя наверх, а уже оттуда ее с комфортом спустят вниз через разные отделения. Мы посмотрели на этот поток живых существ, идущих в жерло смерти, и еще раз вошли внутрь здания по скользкому коридору, на скользкую лестницу.
Мы в коридоре второго этажа. Мимо нас быстро прокатываются тачки с потрохами, десятки, сотни, без остановки. Приходится сторониться, но посторониться некуда: стены облипли, с потолков каплет что-то, стоящее на полу клейкой грязью. Здесь еще грязнее, чем на бойне быков. Может быть, можно было бы при таких оборотах сделать все это чище и приличнее… Но гг. Армор и Свифт не думают придавать более привлекательный вид своему доходному делу.
Еще лестница. Атмосфера еще тяжелее, люди полуобнаженные. Мне кажется, что я прямо осязаю этот воздух, плотный от густых осадков крови и жира. В нем ходит теплый пар, что-то глухо шумит, откуда-то несется заглушённый стенами визг… Окрик сзади… Мы сторонимся: это с конца коридора в клубах тумана несутся свиные туши, подвязанные за ноги к рельсам под потолком; они скользят мимо нас, уже ободранными от шерсти… не более пяти минут назад все это еще жило, барахталось и страдало. Навстречу им открываются с грохотом и визгом железные дверки… Клубы горячего пара вырываются из печей, и туши одна за другой опускаются туда по рельсам. Пока они спустятся в следующий этаж, горячий пар обожжет на них остатки шерсти… На потолок, на стены садятся жирные осадки, и среди тяжелой мглы, как привидения, несутся по коридору новые ряды белых туш…
А вот и главные герои Сток-ярда…
Я с некоторым ужасом смотрел на этого мастера смерти… А он, полыснув по горлу очередную жертву, нашел еще время в промежутке толкнуть меня локтем и быстро подставить руку. Я торопливо вынул монету и сунул ему. И тут же подумал: за что. Мне представилось невольно, что если бы по ошибке моя нога запуталась в петлю, и я подкатился бы к нему по рельсу, — едва ли он остановил бы из-за этого привычное движение привычной руки.
В нескольких шагах от этого места веревка блока внезапно ослабляется, животное, еще бьющееся в судороге, попадает в резервуар с грязно-кровавым кипятком… Не проходит и полминуты, как оно уже ошпарено, ободрано на вертящемся железном зубчатом барабане, опять поднято на блок и тихо катится по коридору вниз к паровой печи… Визг, клокотанье, шипение, стук… И обнаженные люди среди скользких стен, на залитом кровью полу, в липком воздухе продолжают работу смерти…
Когда мы сошли вниз, к выходу, то на тачках мимо нас катились шары белого жира, груды совершенно готовых окороков… и коробки, коробки, коробки… Армор и Свифт работают отчетливо и быстро. Очень вероятно, что это, в закупоренных н запаянных жестяных коробках, уходили те самые животные, которые вошли сюда одновременно с нами.
На этот раз с нас было довольно: мы видели главное, и мне казалось, что я знаю остальное: бык умирает спокойно и тупо, но величаво, — и только в глазах видна тоска глубокая и сознательная. Овца валится безропотно и глупо, свинья нервничает, мечется и проклинает судьбу… А фабрика работает без остановки, и целые поезда кидают сюда все новые и новые тысячи жертв…
Мы торопливо выбрались из Сток-ярда, торопливо миновали загоны и хлевы, прошли мимо коновязей, с оседланными лошадьми cow-boys’ов… Умные животные стояли задумчиво и смирно. Понимают ли они, в каком соседстве находятся, содрогается ли сердце животного от сочувственного ужаса… Наверное понимают… Кучка пастухов вышла из какой-то конторы и сели в седла. Лошади внезапно оживились и как-то особенно нервно побежали прочь, вздрагивая и отряхаясь…
Stock-yard остался назади, застилаясь пеленой своей мглы, пара и дыма; вагон опять громыхал на стыках, то и дело останавливаясь, чтобы пропустить поезда, из которых опять тупо глядели овцы, быки, коровы.
— О чем это вы задумались? — спросил у меня Виктор Павлович…
— Фабрика смерти! — сказал я, формулируя свои впечатления от Сток-ярда.
— Да, фабрика… И все итоги подведены! Общая цифра — девяносто миллионов в год. Заметили вы этих молодцов? Замечательные психологи!
— А эти рабочие-бойцы… Здесь уже нигде не дают на чай, даже ресторанной прислуге. Обидятся… А эти молодцы собирают дань со всех приходящих… Знает, каналья, что ему стоит толкнуть тебя локтем, и рука невольно лезет в карман за деньгами. Вот вы… За что вы ему дали десять центов?
— Чорт его знает, в самом деле, за что я ему дал десять центов?
— Да, просто, вы его боялись и питали к нему отвращение. Это как раз то чувство, которое можно питать к сообщнику давно забытого преступления… Вы живете спокойною жизнью уважаемого джентльмена. И вдруг он является и уверенно протягивает вам руку: пожалуйте нечто старому товарищу, сэр… Ведь это я оказываю вам маленькие услуги…
— Вы вегетарианец? — спросил я.
— Такой же, как и вы! Впрочем, в данную минуту… Пожалуй — да. Армор и Свифт хоть на время делают людей вегетарианцами…
— Я взялся быть вашим гидом только по Сток-ярду… Вот мы и вышли… А дальше… Спросите лучше у Егорова… Он все это знает…
Егоров сидел на скамье вагона, задумавшись, и не слышал нашего разговора, но теперь он вдруг отряхнулся и сказал:
— Необыкновенно поэтично, — сказал Виктор Павлович.
— Все-таки лучше, чем то, что мы видели сейчас.
Егоров был романтик, ненавидел городскую жизнь и фабрики. Мечтал о работе на ферме, а пока перебивался в какой-то конторе.
Виктор Павлович впадал в обычный сплин, становился неприятен и циничен…
— И все-таки это ужасно, — сказал задумчиво Егоров…
— Да, как всякая последовательность. Нет ни цветочков, ни лужайки, ни речки, — все просто, откровенно и всему подведены итоги… Однако мы приехали… Поблагодарите меня за доставленное удовольствие. А впрочем не взыщите…
На следующий день выставка развлекла и рассеяла мои воспоминания о Stock-yard’e. Однако когда в обычный час я пришел в ресторан, и миловидная Лиззи, ирландка, взявшая меня, чужестранца, под свое покровительство, принесла мне обычную порцию ростбифа, — я увидел, что решительно не в состоянии к нему прикоснуться.
— Вы здоровы, сэр? — спросила Лиззи, вглядываясь в мое лицо, на котором, вероятно, слишком явственно выступило мое ощущение.
— Я здоров, Лиззи, но я желал бы лучше получить кукурузы, картофеля и апельсин.
Разрисованная стена ота краус
Настоящий немецкий порядок
«Посетители, будьте взаимно вежливы!»
Процесс длился не более 15 минут
«Тихая ночь, святая ночь»
50 кг женских волос стоили 50 марок
литературная запись Николай Сидоренко
перевод с украинского Татьяна Стах
Книга сканирована по изданию:
Москва «Молодая гвардия» 1975
OCR и вычитка Инклер
ПАМЯТИ ЖЕРТВ ФАШИЗМА,
АВТОР ПОСВЯЩАЕТ ЭТУ КНИГУ
Из десятков миллионов людей в фашистских тюрьмах и лагерях смерти выжили немногие. Одним из них оказался и я.
Попав впервые в концлагерь, я дал себе клятву: выжить! Выжить, чтобы рассказать людям о чудовищных злодеяниях фашизма.
Книга эта рождалась в муках, она написана кровью моего сердца. Я искал беспощадные, острые как бритва слова и не находил. Рвал написанное и начинал заново. Я писал ночи напролет, а утром, забыв о завтраке, бежал на работу. С работы спешил домой, садился за стол и писал, писал. Это был мой неоплатный долг перед погибшими.
В моем повествовании нет ни выдуманных событий, ни выдуманных имен, хотя, возможно, то, о чем я рассказываю, может показаться невероятным. Но все это было! Пепел замученных стучит в мое сердце. Это обязывает писать правду, и только правду.
Меня расстреляли 28 июня 1943 года, в час ночи, в подвале гестаповской тюрьмы в Кракове. Я беру слово после казни.
Прежде чем начать свой рассказ, хочу выразить сердечную признательность бывшим узникам гитлеровских концлагерей, участникам движения Сопротивления,— Логачову Павлу Антоновичу, Гайко Петру Алексеевичу, Чернышеву Михаилу Ивановичу, Королеву Валентину Архиповичу, Алексеенко Ивану Петровичу, Янковскому Михаилу Сергеевичу, Кравчуку Ивану Кирилловичу, Шевченко Петру Ивановичу, Яцюку Анатолию Федоровичу, Рудас Ольге Ивановне, Сукало Валентине Романовне, Терещенко Ивану Дмитриевичу, Искре Дмитрию Федоровичу, Сердюк Марии Еремовне, Малёванному Петру Федосеевичу, Збаржевскому Борису Андреевичу, Мартыненко Алексею Александровичу, Смыку Ивану Йосифовичу, Козунице Николаю Дмитриевичу, Козлову Владимиру Никифоровичу, Коротун Марии Николаевне, Вовку Степану Ивановичу, Педану Анатолию Александровичу, Стецюку Василию Саввичу, Подолинному Ивану Серафимовичу, Бондарю Василию Трофимовичу, Кузьменко Игнату Остаповичу, Лищуку Демьяну Кузьмичу, Антоненко Ивану Кирилловичу, Болотову Евгению Ивановичу, Мамоте Ивану Максимовичу, Романенко Наталии Иосифовне, Шрамко Валентину Ксенофонтовичу, Гребенюку Павлу Федоровичу, Старинщук Валентине Терентьевне, Форысь Анне Гавриловне, Дубнику Михаилу Ильичу, Левчишину Парфену Васильевичу, Клименко Андрею Тимофеевичу.
Они помогли мне советом, морально поддержали меня. Великое им спасибо!
Выражаю также глубокую благодарность коллективам и отдельным товарищам, приславшим в редакции газет и журналов взволнованные отзывы на эту книгу, вышедшую на украинском языке.
В тюрьмах фашистского рейха с утомительным однообразием повторялось одно и то же: меня фотографировали, брали отпечатки пальцев, допрашивали, пытали. Я успел побывать в тюрьмах Лейпцига, Берлина, Франкфурта-на-Майне, Дрездена, Бреслау, Гинденбурга, Кройцбурга и Бойтена.
Восточный фронт требовал новых и новых дивизий. В Германии проводились тотальные мобилизации, и промышленность остро нуждалась в рабочих руках, поэтому пленников, бежавших из лагерей, в тюрьмах долго не держали. Там их только «обрабатывали», стремясь выбить из них даже мысль о новом побеге, а затем отправляли на работы.
Читатель спросит: как могло случиться, что меня шесть раз ловили и все-таки не казнили? Дело в том, что на допросах я неизменно держался одной и той же версии: меня везли в Германию, по дороге отстал от эшелона.
Следователи обычно спрашивали: каким образом? Разве эшелон не охранялся? На это у меня был заготовлен ответ: «Охранялся, но меня мучила жажда, и, когда на одной из станций часовой зазевался, я выскочил из вагона и бросился искать воду. Поезд ушел, а я, боясь наказания, к властям не обращался. и побирался, пока не задержали. »
Конечно, выручало и то, что выглядел я совсем жалким мальчонкой. В свои шестнадцать лет я выдавал себя за четырнадцатилетнего сироту, вывезенного из оставленного всеми детского дома. Очевидно, я неплохо играл роль забитого, несчастного беспризорника, у которого на уме было одно: поесть. На допросах, как бы меня ни истязали, я твердо придерживался этой версии и никогда не путался в показаниях. Фамилию, разумеется, каждый раз называл вымышленную. Кроме всего, «сироте» действительно везло.
Обычно попадался далеко от места побега, а производить тщательное расследование через начальство многочисленных тюрем и лагерей, сверять личность мальчишки у полиции не было ни времени, ни особого желания. Проваландавшись со мной две-три недели, гитлеровцы спроваживали меня в ближайший по месту концлагерь.
Шестой раз я был схвачен полицейскими в Силезии, близ города Бойтена, и, как всегда, водворен в тюрьму. Однажды после двухнедельного заключения нас вывели во двор, где уже была построена сотня узников-русских. Началась процедура пересчитывания и выравнивания рядов, мелькали резиновые дубинки тюремщиков, раздавались стоны и вопли узников. Это продолжалось около часа. Наконец появилось тюремное начальство и объявило решение прокурора: всех нас как преступников, не захотевших работать на «Великую Германию», посылают на тяжелые исправительные работы в шахты до победного завершения войны.
Колонну под усиленным конвоем вывели на улицу. Разглядываю узников, с которыми отныне у меня общая судьба. Все они истощены, измучены до предела, одеты в грязное тряпье, у большинства — следы от побоев.
Конец мая. Щедро светит солнце, пахнет молодой листвой и теплой землей. Идем по улицам Бойтена, подставляя лица животворному потоку тепла и света. От слабости и истощения кружится голова.
О том, что ожидает нас, думать не хотелось. Такова, видимо, природа человека — он всегда надеется на лучшее.
В Бойтене было много заводов и шахт. Высоко в небе висели аэростаты воздушного заграждения.
На площади, среди маскировочных щитов — длинные стволы зениток. На лицах жителей — тревога, озабоченность, усталость. Как оказалось, авиация союзников изредка, правда, но бомбила и Бойтен.
Разрисованная стена ота краус
Заключение
Остается еще несколько немаловажных вещей, которые следует рассказать о библиотекарше блока 31 и о Фреди Хирше.
В основу повествования легли реальные события, объединенные в роман цементом художественного вымысла. Настоящее имя библиотекарши блока 31, чья жизнь вдохновила автора на создание этих страниц, было — в девичестве — Дита Полахова, а образ преподавателя Ота Келлера в романе навеян тем человеком, кто стал ее мужем, преподавателем Ота Краусом.
Беглое упоминание в «Ночной библиотеке» Альберто Мангеля о том, что в концлагере действовала микроскопическая библиотека, стало зацепкой для начала журналистского расследования, которое и привело к созданию этой книги.
В интернете обнаруживаются тонны информации об Аушвице, но вся она говорит только о самом месте. Если ты хочешь, чтобы место заговорило с тобой, тебе придется поехать туда и пробыть там до тех пор, пока не услышишь того, о чем оно должно тебе рассказать. С целью найти хоть какое-то свидетельство существования семейного лагеря или след, который мог бы привести к такому свидетельству, я поехал в Аушвиц. Нужны были не только разного рода статистические данные и даты — мне потребовалось ощутить импульсы этого проклятого места.
Я прилетел в Краков, а оттуда поехал на поезде в Освенцим. Ничто в этом небольшом и мирном городке не наводит на мысль о том кошмаре, который творился в его окрестностях. Все в нем так безмятежно, что к дверям концлагеря можно доехать на городском автобусе.
Аушвиц I располагает паркингом для экскурсионных автобусов и входом на территорию музейного вида. Когда-то эти строения были казармами польских вооруженных сил, и приятного вида прямоугольные здания из кирпича, разделенные широкими мощеными проспектами, по которым прыгают пташки, с первого взгляда совсем не воспринимаются как символы террора. Есть здесь и несколько павильонов, в которые можно зайти. Один из них оборудован как океанариум: идешь по темному коридору, а по обеим сторонам расположены огромные подсвеченные аквариумы. То, что они содержат, это рваная обувь — горы, тысячи пар обуви. И две тонны человеческих волос, образующих сумрачное море. И отстегнутые протезы, похожие на сломанные игрушки. И тысячи разбитых очков, почти все — круглые, как у профессора Моргенштерна.
В Аушвице II-Биркенау, в трех километрах отсюда, был сооружен семейный лагерь ВIIb. До сих пор сохранилась фантасмагорическая наблюдательная вышка у входа в лагерь с тоннелем в ее основании: начиная с 1944 года поезд мог прямиком въезжать на территорию лагеря. Оригинальные бараки после войны сгорели. Теперь несколько бараков восстановлены, и в них можно войти: не более чем конюшни. Даже будучи чистыми и хорошо проветренными, они темные и мрачные. За первой линией бараков, которые относились к карантинному лагерю, открывается обширный пустырь, где раньше располагались остальные лагеря. Чтобы увидеть то место, где располагался в свое время лагерь ВПЬ, нужно отклониться от обычного экскурсионного маршрута, который предполагает посещение только копий бараков первой линии, и обойти весь периметр. Нужно остаться одному. Гулять в одиночку по Аушвицу-Биркенау означает подставлять грудь под пронизывающе холодный ветер, который доносит отзвуки голосов тех, кто остался здесь навсегда, кто теперь — земля под твоими ногами. От ВIIЬ остались только металлические входные ворота и безбрежная пустошь, где растут лишь чахлые кустики. Остались только камни, ветер и тишина. Место умиротворенное или — космическое. Зависит от того, что знают глаза, которые на него смотрят.
Была и еще одна книга, чрезвычайно меня интересовавшая, поиски которой я начал же сразу по возвращении. Это был роман некоего Ота Б. Крауса под названием «Разрисованная стена», и его действие разворачивалось в семейном лагере. На некой интернет- странице [32] имеется информация об этой книге и о возможности получить ее на условиях предварительной оплаты. Но страница оказалась не слишком профессионально сделанной, и осуществить оплату картой Visa было невозможно, однако был
Рапорт акушерки из Освенцима.
Из тридцати пяти лет работы акушеркой, два года я провела как узница женского концентрационного лагеря Освенцим-Бжезинка, продолжая выполнять свой профессиональный долг. Среди огромного количества женщин, доставлявшихся туда, было много беременных. Функции акушерки я выполняла там поочередно в трех бараках, которые были построены из досок, со множеством щелей, прогрызенных крысами.
Внутри барака с обеих сторон возвышались трехэтажные койки. На каждой из них должны были поместиться три или четыре женщины — на грязных соломенных матрасах. Было жестко, потому что солома давно стерлась в пыль, и больные женщины лежали почти на голых досках, к тому же не гладких, а с сучками, натиравшими тело и кости.
Посередине, вдоль барака, тянулась печь, построенная из кирпича, с топками по краям. Она была единственным местом для принятия родов, так как другого сооружения для этой цели не было. Топили печь лишь несколько раз в году. Поэтому донимал холод, мучительный, пронизывающий, особенно зимой, когда с крыши свисали длинные сосульки.
О необходимой для роженицы и ребенка воде я должна была заботиться сама, но для того чтобы принести одно ведро воды, надо было потратить не меньше двадцати минут.
В этих условиях судьба рожениц была плачевной, а роль акушерки — необычайно трудной: никаких асептических средств, никаких перевязочных материалов. Сначала я была предоставлена сама себе; в случаях осложнений, требующих вмешательства врача-специалиста, например, при отделении плаценты вручную, я должна была действовать сама. Немецкие лагерные врачи — Роде, Кениг и Менгеле — не могли запятнать своего призвания врача, оказывая помощь представителям другой национальности, поэтому взывать к их помощи я не имела права. Позже я несколько раз пользовалась помощью польской женщины-врача, Ирены Конечной, работавшей в соседнем отделении. А когда я сама заболела сыпным тифом, большую помощь мне оказала врач Ирена Бялувна, заботливо ухаживавшая за мной и за моими больными.
Количество принятых мной родов превышало 3000. Несмотря на невыносимую грязь, червей, крыс, инфекционные болезни, отсутствие воды и другие ужасы, которые невозможно передать, там происходило что-то необыкновенное.
Однажды эсэсовский врач приказал мне составить отчет о заражениях в процессе родов и смертельных исходах среди матерей и новорожденных детей. Я ответила, что не имела ни одного смертельного исхода ни среди матерей, ни среди детей. Врач посмотрел на меня с недоверием. Сказал, что даже усовершенствованные клиники немецких университетов не могут похвастаться таким успехом. В его глазах я прочитала гнев и зависть. Возможно, до предела истощенные организмы были слишком бесполезной пищей для бактерий.
Женщина, готовящаяся к родам, вынуждена была долгое время отказывать себе в пайке хлеба, за который могла достать себе простыню. Эту простыню она разрывала на лоскуты, которые могли служить пеленками для малыша.
Стирка пеленок вызывала много трудностей, особенно из-за строгого запрета покидать барак, а также невозможности свободно делать что-либо внутри него. Выстиранные пеленки роженицы сушили на собственном теле.
До мая 1943 года все дети, родившиеся в освен-цимском лагере, зверским способом умерщвлялись: их топили в бочонке. Это делали медсестры Клара и Пфани. Первая была акушеркой по профессии и попала в лагерь за детоубийство. Поэтому она была лишена права работать по специальности. Ей было поручено делать то, для чего она была более пригодна. Также ей была доверена руководящая должность старосты барака. Для помощи к ней была приставлена немецкая уличная девка Пфани. После каждых родов из комнаты этих женщин до рожениц доносилось громкое бульканье и плеск воды. Вскоре после этого роженица могла увидеть тело своего ребенка, выброшенное из барака и разрываемое крысами.
В мае 1943 года положение некоторых детей изменилось. Голубоглазых и светловолосых детей отнимали у матерей и отправляли в Германию с целью денационализации. Пронзительный плач матерей провожал увозимых малышей. Пока ребенок оставался с матерью, само материнство было лучом надежды. Разлука была страшной.
Еврейских детей продолжали топить с беспощадной жестокостью. Не было речи о том, чтобы спрятать еврейского ребенка или скрыть его среди нееврейских детей. Клара и Пфани попеременно внимательно следили за еврейскими женщинами во время родов. Рожденного ребенка татуировали номером матери, топили в бочонке и выбрасывали из барака.
Судьба остальных детей была еще хуже: они умирали медленной голодной смертью. Их кожа становилась тонкой, словно пергаментной, сквозь нее просвечивали сухожилия, кровеносные сосуды и кости. Дольше всех держались за жизнь советские дети; из Советского Союза было около 50% узниц.
У меня до сих пор не было возможности передать Службе Здоровья свой акушерский рапорт из Освенцима. Передаю его сейчас во имя тех, которые не могут ничего сказать миру о зле, причиненном им, во имя матери и ребенка.
В концентрационном лагере все дети — вопреки ожиданиям — рождались живыми, красивыми, пухленькими. Природа, противостоящая ненависти, сражалась за свои права упорно, находя неведомые жизненные резервы. Природа является учителем акушера. Он вместе с природой борется за жизнь и вместе с ней провозглашает прекраснейшую вещь на свете — улыбку ребенка.
Станислава Лещинска
польская акушерка, узница Освенцима